"Кое-что из дневниковых записок Р. Шебалина, ангела"
Глава 9.
"Pоман в стихах - 3" (albedo)
/май 1997 г./
Итак, в механизме что-то сломалось. Устал. Сейчас
вышел на улицу - страшно осознавать, что: вот солнце, и яркое
небо, и - ослепительные облака. И это все словно уже не для
меня. Я очень хочу порадоваться и весне, и небу, и людям...
Нет, - не могу. Словно: не для кого радоваться.
Но я должен быть там.
На сцене.
Туда, к вам, к живым, к неправильным, скучным,
страшным. На ваш безумный праздник.
Но как?
Что я бы мог изменить? Я отдал вам все, что мог - все
свои силы, - так откуда же мне брать "новые"? Разве кто мне
сказал: пойдем со мной? Разве кто захотел показать мне
бесконечно прекрасный свой мир и - подарить мне его часть?
Разве кто смог быть собой - для меня?
То, что было - теперь не в счет: люди с их сказками и
тайнами растворились в кислоте времени. А я не могу вечно
играть на "своей стороне", - с каждым разом этой стороны
становится все меньше и меньше. Мне уже почти нечего отдавать.
Я раздал жизнь, любовь, стихи, песни - у меня почти ничего не
осталось - только слепки с того, чем я когда-то владел.
Наверно, я уже разучился делать подарки - постепенно повторяясь
- дарю разным людям одно и тоже. А что делать? Приходится.
Иначе совсем никому не буду нужен. Люди - корыстны. Чуть стыдно
в этом признаваться, но ведь и я - достаточно корыстен. Я это
пытаюсь скрывать (и опять же - как-то в последнее время плохо
получается) - скрывать, потому что иначе я совсем отвращу от
себя тех немногих людей, кто еще меня терпит.
Но ничто и никогда уже меня не свяжет с Веpоникой, -
я знаю. Опять очень смешно.
Каким счастливцем был Вертер! Он умирал и ему было
(хотя бы) с кем прощаться, он мог прийти к ней и, улыбаясь,
говорить всякие глупости - не о любви, нет - просто так.
Если я не смогу повернуть время вспять, то жить
сейчас - не имеет никакого смысла.
Но я не могу и не хочу умирать.
"Весь мир идет на меня войной..."
Они, должно быть, считают, что я играю в игрушки. Я с
ужасом жду окончания игры. Я бы писал доносы или шпионил -
такие же игры, не лучше, не хуже. Я "играю" лишь в то, что мне
подарено. Подарите мне политику - поиграю и в политику.
Подарите деньги - поиграю в деньги. Или в любовь.
Но люди в массе своей - скупы и жадны. Они не умеют
совершать бескорыстные глупости. Жаль; им бы у меня поучиться.
Я расстроен.
Боюсь, что опять на долгое время брошу что-либо
записывать. Стимула нет. Если меня не читают - не могу даже
ничего придумывать. Очень сложно дарить цветы запертой двери...
У-у-у, слишком много навек заколоченных дверей было когда-то
увито моими экибанами. Лет десять назад я мог себе позволить
писать просто так - вся жизнь была впереди - я писал ва-банк, в
долг, для доброго и сытого будущего. Но - вот будущее, вот
последние взятки - пора открываться, нехрен уж совать карты в
карман, думая, что: потом пригодиться, - эдак можно весь вечер
просидеть в темном углу с дюжиной козырных тузов... Чем я,
собственно, и занимаюсь. Нет, занимался - нет у меня теперь
такого времени - что-то прятать и от чего-то прятаться. Я очень
тороплюсь. Оказывается, время сильнее меня. Поэтому теперь
многие дела делаются наспех.
"Однажды и навсегда", "завтра - значит - никогда", -
вот единственное, с чем живу, словно рассказываю сам себе сны,
красивые, но, кажется, очень бесполезные, сны.
Но: "Никто не размышляет."
Совершенно, кстати, не представляю, что делать теперь
с изданной книгой. Такая правильная была радость, но - что это?
То, ради чего жил, то, что должно вдохнуть в меня новые силы,
веру... Неужели - самообман? Я уже словно боюсь ее.
Прошлым летом, когда верстался "Пустой Гоpод", умерли
Костик, Курехин. А я - вот что сделал...
Перестал отличать сны от яви?
Очень боюсь ошибиться. В себе, в людях...
Зачем они - меня - так больно? Должна же быть
какая-то причина, хоть какая...
Каждый раз я отдаю все и - получаю на какие-то миги,
на несколько секунд настоящего, а на потом - меня уже не
хватает, нет сил. Наверно, я просто вампир и мне всегда нужна
новая, свежая кровь. То есть, чтобы поддерживать в себе некое
чувство, мне нужны силы, и силы эти берутся, как говорится, "на
той стороне".
Только где тогда "эта сторона"?
- Что случилось?
- Ничего.
- Я не верю. Что-то случилось, что?
- Ничего.
- И все-таки...
- Я же сказала. Ничего.
- Ладно. Не дергай меня сейчас, у меня скоро концерт.
- А потом?
- Потом? Потом - только лето.
- Кто вы? - Спросил он, пораженный.
- Мы - розы, - отвечали розы.
- Вот как... - Промолвил маленький принц.
И почувствовал себя очень-очень несчастным. Его
красавица говорила ему, что подобных ей нет во всей
вселенной. И вот перед ним пять тысяч точно таких же цветов
в одном только саду!
А потом он подумал: "я-то воображал, что владею
единственным в мире цветком, какого больше ни у кого и
нигде нет, а это была самая обыкновенная роза. Только всего
у меня и было что простая роза да три вулкана ростом мне по
колено, и то один из них потух, и, может быть, навсегда...
Какой же я после этого принц?.."
А.де Сент-Экзюпери "Маленький принц".
*
/июнь 1997г./
Я подарил Лене... Что?
- Ты подарил ей "Би Джиз", кассету... думаешь, ей это
еще интересно?
Значит...
- Глупый.
Кукла улыбнулась.
- А еще ангелом себя называет. Не стыдно? Писатель.
Игрунчиками занимаешься.
Любовь? Я все придумал.
Эта мысль внезапно поразила меня. Что я еще придумал?
Ты мразь! Ты просто ревнуешь!..
- Да.
Вот так, просто: да, и все?
- И все.
Ты от нее набралась односложных ответов?
- Нет, но меня придумываешь ты, такой - какой хочешь;
я не виновата, что ты думаешь больше о ней, чем обо мне,
учитель.
Ого! Ладно. К черту. Будь сама собой.
- Опять цитата. Но меня ведь нет. Кажется, так тебе
удобней?
Ну и иди к черту, у меня скоро экзамены!
Она обиделась? Определенно эта дура становится
похожей на вполне живого человека. Я могу над ней издеваться, я
могу рассказать ей что угодно.
- Ну хочешь, назови меня ее именем.
- Зачем? Ведь "Лена" - очень обыкновенное имя, тысячи
прочих девушек откликаются на это имя.
- И все-таки...
- Да, конечно, ты права.
- Я понимаю.
- Что ты понимаешь, кукла?! Я сам не понимаю себя!
- Ты привык ко мне?
- Я привык к своей глупости.
Дурдом.
Начал говорить с куклой как с человеком. Не в шутку,
не издеваясь над ней, - говорить по-настоящему!
- Какое мне дело до того, как тебя зовут?
- Да?
- Перестань подражать ей, дура! Если я люблю тебя, то
не за то, что ты...
За что, за что?
Так, стоп. Что я сказал?
Ты урод, ты сам-то понял, что сказал? Ты объяснился
ей в любви. Кукле! Ты подарил ей...
- Ведь ты подарил мне часть своей души. У меня должно
быть имя, которое что-нибудь для тебя значит, что угодно, ты
ведь имеешь право давать имена, правда?
Ты же сублимация! Ты же валяешь дурака в моем
сознании, потому что я сошел с ума! Я же тебя придумал, когда
понял: Лена ушла от меня навсегда.
Она не похожа ни на Веронику, ни на Астэ, она вообще
ни на кого не похожа!
Я сплю: давнее.
Мне опять и опять будут показывать словно в кино того
забавного уродца, который в силу своего самомнения считал себя
то фашистом, то масоном, то славянофилом, то алхимиком...
Сон: больнее меня никто не смог бы так убить.
Наше время. Москва. Все, как обычно: Ельцин, газеты,
митинги. Но реальная власть в стране - Германская
национал-социалистическая партия. Режим. Облавы. Хотя,
вообще-то все как обычно. Только патрулируют вертолеты и по
улицам разъезжают черные броневики с солдатами. Итак, четвертая
пара в Литературном институте, 23-ая аудитория, пора
расходиться. Вдруг - облава. Офицер и пятеро эсэсовцев.
Проверка документов. Они проверяют у всех, даже у евреев, а у
меня - нет, на меня они даже и не смотрят. Проверили, собрались
уходить! А меня - забыли! Я бросаюсь к офицеру: я не евpей! Не
обращают внимания. Громыхая сапогами, выходят на лестницу. За
ними! Чуть не плача: вот мой паспорт! я русский, а по папе я
немецкого рода, я барон фон Асмус! пожалуйста, проверьте мои
документы! Выходят во двор. Бегу за ними: возьмите всех! они
там все - евреи, противники режима! а я люблю Великую Германию!
я почти фашист, я изучал труды Горбигера! а они, они...
Закладываю своих однокурсников. Где-то в глубине уже двора
офицер останавливается и смотрит на меня. Падаю перед ним на
колени: я очень люблю режим, господин офицер! я ведь немец,
я... Офицер брезгливо смотрит на меня и вдруг - бьет сапогом по
лицу. Истекая кровью, ползу за ним: простите меня, господин
офицер, проверьте, пожалуйста, мои документы...
Он проснулся, - ужасно болела голова. Какой стыд! Он
дрожал. Машинально потрогал нос, провел под носом ладонью; нет,
крови, вроде, нет... Какой стыд!..
Сжав кулаки, с силой впечатал их в подушку. Вскочил.
Ударил кулаками по стене.
Что же я делаю? Рехнулся что ли? От таких снов,
пожалуй, рехнешься. Надо позвонить Лене.
Да, тогда была еще Лена!
Он смотрел на куклу и печально улыбался.
- Я тебе рассказывал уже этот сон. Знаешь, а она
сказала, что ей такое никогда бы не приснилось. Я даже
испугался.
Кукла тоже улыбнулась.
Они все чем-то похожи. Чем?
- ...Я бы и представить такое не смогла.
- Бред, правда?
- Правда.
Они шли вниз по Погодинской улице.
Зажигались фонари.
- Мы здесь как-то уже были, помнишь, когда мы только
познакомились? Помнишь, я тогда спросил: можно я тебя поцелую?
- Не здесь...
- Не здесь? Не помню... слушай, а я ведь не помню!
- В парке, на Воробьевых.
- Да, тогда еще собиралась гроза...
- Но так и не собралась; ты так смешно меня спросил.
- О чем?
- О поцелуе.
- Да? Но я боялся тебя испугать... А вдруг ты сказала
бы: нет?
- А что бы ты сделал, если бы я сказала: нет?
Она остановилась и посмотрела ему в глаза.
- Я бы удивился.
- Серьезно?
- Я бы...
Задумался на секунду и - резко привлек ее к себе, она
охнула и, поджав ноги, повисла у него на шее.
Наверно, в этот миг вся улица смотрела на нас. Мне
было приятно это осознавать и все-таки - некое чувства стыда
шевельнулось во мне. Я крепче прижал ее к себе и она обняла
меня ногами.
- Я тебя хочу.
Прошептал я. Услышала?
Быть может; вдруг - укусила мне мочку уха, и я...
- И ты? Ты ее, конечно, уронил?
Поинтересовалась кукла.
- Нет, отчего же, она успела вспрыгнуть на цветочную
тумбу и показать мне язык.
- Очень красиво. А ты?
...Мы шли к железнодорожному мосту через Девичье
поле, минули Новодевичий пpоезд, а у монастыpя спустились по
лестнице к воде, к смешным скульптуpкам "утка с утятами".
- Я называю их: "переход к горизонтальному полету".
- А это тогда - Джонатан Ливингстон?
- Точно.
Мы шли к железнодорожному мосту, уже даже не знаю, -
почему. Я обещал ей показать этот мост? Не помню. Почему тогда?
С него был виден закат. Роскошный закат над Воробьевыми горами.
С него видна была вся Москва. Кремль, Университет,
ослепительная рябь реки, но не только же это...
- ..."Александрина" записывалась здесь, вот на том
берегу пруда, у стен, у самой воды. Лай собак, крики детей,
звон колоколов и грохот электричек дали мне созвучия и ритмы
для "Александрины"... Здесь, кстати, и Андрей Белый писал свои
"симфонии".
- Ты хочешь сказать...
- Да, для меня это очень важно; - если он что-то
здесь оставил? Нет, не для меня, конечно, но - вдруг? Те же
ведь колокола, дети, собаки, даже - поезда были. Ничего не
изменилось. Или - я так хочу, чтобы ничего не изменилось. Ты
как думаешь?
- Наверно, уже поздно.
- Ты о чем? Да, наверное. Ты не замерзла?
- Немножко.
- Вот накинь-ка; хорошо, что я такой мерзляк, всегда
с собой какой-нибудь шарф. Пойдем к метро...
- Ага.
- ..."Университет"?
Она почему-то обрадовалась.
- Пойдем.
...Они шли через мост. Через настоящий, древний,
построенный еще в начале века, железнодорожный мост. С грозными
башнями, на которых значилось: "1905", "1907".
Ударил колокол.
- Представляешь, вот по этому мосту ходил Андрей
Белый, может быть, даже слышал этот самый колокол. Что с тобой?
- Красиво. Туман...
- Да. Спустимся?
- Давай.
- Погоди, постой; поезд идет.
- Пойдем.
- Ты что, испугалась, не бойся.
- Обними меня.
Они стояли, прижавшись друг к друга, а под ними
дрожали, ходили ходуном, стальные конструкции моста, мост
словно раскачивался, готовый сорваться вниз - с ними, с
вагонами товарняка, с какими-то случайными прохожими,
торопящимися миновать грохочущий мост, с туманом над
пешеходными дорожками вдоль берега реки, с колокольным звоном,
с криками чаек над водой...
Поезд пронесся мимо.
- Я всегда почему-то любил этот железнодорожный
запах. Прыгнем вниз?
- Да. Ты ведь никогда меня не отпустишь?
- Вот просто так, "да" - и все?
- Я люблю тебя.
*
- И как?
- И никак.
Мы постояли так еще минут десять, а потом пошли к
Воробьевым горам, туда, вниз, в туман.
Там горели фонари и пахло прелыми листьями.
- Зачем ты мне это все рассказываешь?
- Ну, так, не знаю, а что?
- Ты издеваешься, да? Если я кукла...
- Не понимаю.
- Все ты понимаешь...
- Что?
- Все ты понимаешь.
Эти куклы все чем-то похожи; чем?
Спас меня от разговора о понимании телефонный звонок.
Звонила Машенька. Ее родители уехали с ночевкой к родственникам
в деревню, и она приглашала меня к себе.
- Я звонила полчаса назад, никто не подходил.
- Я не слышал. Как там у вас - воду включили?
- Да; вчера.
- О'кей, плескаться, значит, будем у тебя, вместе.
Сейчас, только чай попью - и выезжаю.
- А чай пить обязательно?
- Еще бы. Я быстро. Целую, до встречи.
Вернулся в комнату, к кукле. Кукла сидела на
подоконнике, мрачная, поджав губы, она рассматривала узор на
ковре.
- Ну, и что было дальше?
- Когда?
- Вы спустились с моста и пошли к Воробьевым...
- Я сейчас уезжаю, к Машеньке, я потом еще
доpасскажу.
- Нельзя мне такие истоpии pассказыавать. Непpилично
это.
- Так я поехал?
Эту фразу глупая кукла, кажется, пропустила мимо
ушей.
*
/июль 1997г./
- Назови меня.
Она просила?
- Назови...
Нет, она молила, она - хотела, чтобы я назвал ее тем
самым ненавистным ей человеческим именем.
Но ведь куклы не меняются.
"Я ведь тебя полюбил, потому что ты не умеешь
меняться! Что случилось?"
- Я устала.
Ты изменилась!
Я отшвырнул ее от себя: будто она предала меня.
- Ты ревнуешь?
- Сейчас, разбежалась.
- Заткнись, дура, карлсон недорезанный.
- Почему ты кричишь?
- Ты дура.
- Ну и что?
- Я тебя выброшу обратно на помойку.
- Вы никогда не любили друг друга.
- Много ты знаешь о любви...
- А ты?
- Отстань, я устал.
- А ты в самом деле ненормальный. Ты же
разговариваешь сам с собой. Это ведь себе ты говоришь: отстань.
Он пожал плечами и отвернулся.
- Ну любили вы "Битлз", ну тусовались на вашей
"Стреле", ну читали Крапивина, слушали вместе "Би Джиз" и
Кашина - и что? Неужели ты думаешь, что вас нечто связывало?
Нечто настоящее... Другое дело - Вероника, она...
- Не смей лезть в мои мысли!
- Ты из своих мыслей сделал дышло, милый...
Набралась словечек.
- Заткнись
- Как угодно, кстати, а где твое чувство юмора?
Мы - дети pеки, ангел и единоpог. Войны больше нет,
остались только мы; и мы смотpим дpуг на дpуга без сожаления,
без состpадания, без стpаха и тоски: ангел и единоpог - вечный
сон снов.
Зачем я ей рассказал свои сны?
Почему?
Теперь, когда уже, кажется, все равно, теперь - можно
себе позволить: анализировать.
- Секс? Секс везде одинаков, любовь - разная.
- А Вероника?
- Не смей! Заткнись! Ты ничего о ней не знаешь!
- Где уж мне...
- Ты дура.
- Созданная на радость людям...
- Я ненавижу эту "радость людям"!
- А Вероника?
- Заткнешься или нет?!
- А, ты разозлился, значит, в тебе просыпается нечто
человеческое.
- Заткнись, она никогда бы не позволила бы себе...
- Ты урод, писатель. Ты вспоминаешь о девушке,
которую, может, как раз в это время кто-то, кто, несомненно,
лучше тебя...
- Ну?
Итак, мне было уже все равно. Я знал: кукла
несомненно сможет сделать мне больно, наговорив кучу
всевозможнейших пошлостей, я картинно пообижаюсь, но потом -
прощу ее. Мне некого больше прощать? А ведь она права. Мне
должно быть больно. Я хочу, чтобы мне было больно. Словно все
равно - как, какой мыслью, каким чувством - вернуться в то
невыносимо бездарное прошлое, которое не сделал будущим -
сам...
- Ну, давай, кукла, выкладывай, чего уж там.
- Прости. Прости меня...
Она разрыдалась.
...Я целовал это глупое, дурацкое создание, чувствуя,
как наши тела перестают уже быть телами, каким-то страшным,
тайным инстинктом я понял: мы пиявки!
Мы впивались друг в друга, мы сливались, срастались
до боли, до остервенения, до тупого безразличия к собственной
словно мертвой уже плоти...
На какой-то миг я пеpестал чувствовать и себя, и
ее...
Почему?
В детстве однажды поспорил, что смогу продержаться в
воде долго, очень долго. Очнулся, когда меня, еле живого,
извлекли из воды. "Я спал?" Мне влепили затрещину. "Еще раз так
сделаешь - убью." "А чего?" "Дурак, отвечай потом за тебя." Но
я ничего не понял. Не было ни головокружения, ни разноцветных
пятен в глазах. Только почудилось, что - камень, что не умею
дышать, что теперь никогда не умру. Но я все же испугался.
Неясный смешной страх пришел где-то на третьей минуте
пробуждения. Я еще не понимал, что выжил, что меня спасли. Но
по мере того, как я осознавал это свое спасение, мое сознание
все более и более поглощал страх.
Сколько мне тогда было? Лет двенадцать, не больше.
Дача, какая-то изрядно взрослая компания. "Что со мной было?.."
Я словно спал.
- Что со мной было?
Я перевернулся на спину. Надо мной покачивался
пластмассовый корабль без парусов. Над кораблем - потолок... и
этот белый потолок "становился ближе". Я закрыл глаза. Из тьмы
рождается белое; на глазах, не видящих свет, - бельмы, они
слепые. Значит, слепота. Это как зеркало, как две стороны
зеркала: тьма и свет. Если я слеп и вижу тьму, то мои глаза
белы, а если нет, то я не вижу тьму...
"Какая путаница, глупость громоздится на глупость.
Глупость на глупость... О чем я только думаю?.. Неужели я верю
во всю эту алхимию?"
Что случилось со мной?
Кукла все еще держала меня за руку.
- Это ты, кукла, да? Скажи, это все ты?
- А что случилось?
"Сквозняк на полу меня продует: заболею."
Я встал, отстранив ее потянувшуюся было за мной руку;
хотелось пить.
"Мы дети реки, мы дети реки..."
"Пепси" не нашлось, взял молоко, подогрел его в
микроволновке. Вернулся в комнату с горячим стаканом. Кукла все
еще лежала на полу.
- Ну что ты?
Сказал я нарочно хриплым голосом, такой голос не
знает интонаций, но звучит достаточно участливо. Мне очень
захотелось именно сейчас поговорить с ней о чем-то добром,
рассказать ей что-то такое, что не мог рассказать раньше, может
быть, даже - попросить у нее прощения, может, исповедаться
ей... объяснить, доказать...
- Да что такое с тобой?
Она молчала.
- Да что со всеми вами происходит?.. Хочешь молока?
- Ты теперь возненавидишь меня.
Почему?
Я отхлебнул молока. Я поставил стакан с молоком на
стол и опустился рядом с ней на пол.
Но она с силой оттолкнула меня. Я попытался
ухватиться за край стола, коврик под моими ногами заскользил по
полировке, и я:
- Дура! я молоко пролил!
Я вскочил.
Она это нарочно все так подстроила. Так не должно
быть, я не желаю производить алхимические опыты с вещью, с
невнятным предметом, ты... ты...
Я в ужасе отпрянул к двери. Я знал теперь: кто-то
воссоздал нас так, - в белом. Кто-то в белом убил себя, чтобы
сохpанить pавновесие... тьмы и света... Предметы, понятие,
символы разом слились в моем сознании и я перестал различать
их.
"Но это ведь был не я! Я так не хотел, я не мог так
сделать! Не может быть pавновесия, когда за чеpным и белым -
кpасный!"
Это ты, чудовище... Это я.
Это все я. И ты, и она, и все вещи, весь этот мир
спокойствия - это я! И во мне нет - ни ее, ни тебя! Вас нет, и
не было никогда, понимаешь, дуpа?!
Она покорно лежала в луже молока и улыбалась.